Иезекиль Сарк, тема - "шрамы". Сеттинг W:tA, джен nc-17, ~990 словЗнаешь, когда с нас всё-таки спросят,
пусть бы и спрашивали стократно,
не устыжусь ни себя, ни брата.
Новую проседь и старые траты
к нам же река выносит обратно,
но и друг друга тоже выносит.
Может, махнём и -
...как "не был в Лаосе"?
(с) Альфина
Вы, должно быть, обращали внимание, что из всех фигур только пешка, перейдя на чужую половину поля, уже не может вернуться обратно? И ты либо быстро сдохнешь, разменявшись с другой такой же пешкой, либо тебе повезёт пролезть в дамки, но чаще всего ты просто застреваешь где-то на полпути, и о тебе забывают до конца игры.
Иезекиль всегда играл на чужом поле, а потом застрял. Вот только игра всё не заканчивалась и не заканчивалась.
Вы, наверное, даже не сможете показать на глобусе такое местечко, как Камбоджа. Да, где-то между Лаосом и Вьетнамом, ставьте палец туда, где сушу пониже Азии больше всего размыло водой, оставив какие-то невнятные ошмётки, - не промахнётесь. Если спросить Иезекиля, он ткнёт пальцем куда-то повыше печени и тоже будет прав - не все осколки этой самой Камбоджи удалось оттуда достать. В том числе потому, что "заживает как на собаке". Он столько раз слышал от людей это сравнение, что давно перестал на него огрызаться.
"Собачий жетон" на шее. Собачья работа.
Шрамы - лучшая летопись твоей жизни. Помогает, когда подводит память. Ноют на сырость, и - всё будто вчера было, хотя куда нудному осеннему дождю над городом до грохочущего сутками тропического ливня. Джунгли - самое подходящее для Змея жилище: густой воздух с трудом проталкиваешь в глотку, словно тебе обмотали морду мокрым горячим полотенцем, для взгляда никакого простора - перед глазами всегда переплетающиеся лианы, свисающие клочками нечёсаной шерсти корни, гибкие чешуйчатые стволы и замшелые трупы упавших деревьев. Вечный сумрак, и все беспрестанно друг друга жрут: тучи мошкары облепляют тебя, чтобы тут же быть переваренной заживо каким-нибудь цветком, похожим на паука, или пауком, похожим на цветок. Здесь не хоронят: муравьи приберут плоть быстрее, чем ты докопаешься до земли сквозь метры кишащего мелкими тварями перегноя.
Сок жизни циркулирует снова, и снова, и снова, пока не превращается в яд.
Иногда кажется, что сам воздух тоже тебя переваривает. Медленно и терпеливо.
Кто приходит сюда за шрамами - потому, что в заповедниках от Бретани до Финляндии не встретишь ничего опаснее фоторужья, - обычно уходят, получив желаемое - и несколько кошмаров для долгих ночей в своём безопасном логове в придачу. Иезекиль не смог бы ответить, почему он каждый раз возвращался. Быть может, потому, что ему каждый раз было за кого мстить.
Или же просто потому, что с кошмарами он предпочитал иметь дело наяву.
Храмы катаянов в глубине джунглей, окружённые болотами, - прибежища изгоев среди изгоев. Гнёзда Змея, его отвратительные кладки. Иезекиль видел посаженных на кол и сожжённых заживо, видел матерей, повешенных на пуповине вырезанных из их чрева младенцев, видел пирамиды, сложенные из черепов, и кровь, стекающую по каменным ступеням так же бурно, как грязевая сель, сбивающая с ног слона. Видел своих собратьев с содранной шкурой, пока они были ещё живы. Выпотрошенных, распятых, брошенных обездвиженными в яму с тиграми или скорпионами...
Человек в джунглях незаметнее, чем волк: разводы пота, грязи, чужой и своей крови быстро делают тебя таким же пёстрым, как всё вокруг. И - не так жарко. И понимаешь, для чего обезьяны придумали пить спирт. Сидишь, прислонившись спиной к смердящим мертвечиной руинам, вместо воздуха глотаешь тёплую бурду из чужой фляги, а мошкара с такой же жаждой тычется тебе в уголки глаз за крохами влаги - только так и понимаешь, что в этих глазах что-то ещё осталось.
"А помнишь, вы с ним тогда... - Меня там не было, Иезекиль. И там - тоже".
"В восемьдесят втором я с ним в последний раз... - Иезекиль, ты бредишь, он подорвался ещё в семьдесят пятом".
"А его ты точно знаешь - не слышал, где он сейчас? - Ты сам его шесть лет назад уже мёртвым вынес с той площади, где вас окружили".
Шрамы ещё помнят, ты сам - забываешь. Сколько раз те, кого помнил живыми, оказывались вдруг мёртвыми, - и хоть бы раз кто-то, кого считал мёртвым, вернулся живым.
Люди - более благодарные слушатели, пока им наливаешь. Ты путаешь названия городов, деревень и рек от Индии до Японии и обратно, перевираешь звания и имена, ругаешься на кхмерском, тычешь пальцем в засвеченный полароидный снимок, который зачем-то продолжаешь носить в кармане рубахи, ставишь последние доллары на шесть номеров, и шарик с костяным стуком катится по чёртову колесу, - а людям всё равно, они опасливо отходят, лишь когда ты случайно проговариваешься, как, держа врага за горло, думал только о том, чтобы не захлебнуться его кровью.
Когда катаяны пришли на побережье штатов, Иезекиль лучше многих представлял, что может случиться, если они приживутся и в городских джунглях.
Ему говорили: ты защищаешь наших врагов. Не лучше ли остаться в стороне, пока паразиты грызут друг друга?
Ему говорили: это не твоя война. Не твой дом. Не твои союзники. Те, кого ты прикрываешь сегодня, сами убили бы тебя вчера, а завтра о тебе забудут.
Ему говорили: ты забыл свою суть. Вернись к своим братьям, будь свободен, мы тебе поможем.
Говорили недолго - незачем тратить слова на того, кто остаётся к ним глух.
В городе тесно и душно. В городе взгляд утыкается в стены, столбы и стёкла, даже если задрать голову - видны одни провода и почти никакого неба. В городе жизнь - в избытке, люди роятся, вывариваясь в густую текучую массу, - в сущности, не к чему привыкать. И очень легко понять, почему этот город привлёк катаянов, - они учуяли запах полнокровной добычи, как акула чует каплю крови в воде. Мухи слетелись на рану. В шуме и смраде города никто не услышит воплей их жертв и не заметит их оргий.
Никто, кроме того, кто умеет прислушиваться и присматриваться в полумраке, когда глаза заливает ливнем, кровью или потом.
Идти по следу - лучше волком. Шкура седеет и почти не скрывает шрамы, а они красноречивей всего скажут любому встречному, что не стоит стоять у тебя на пути. Короткий сон после рассвета - можно и человеком: укрыться на самом видном месте, где наверняка не потревожат. Просто ещё один бродяга, устроившийся на скамейке в парке под затянувшимся осенним дождём.
Как собака? Ну да - на это сравнение он давно перестал огрызаться.
Есть куда возвращаться - но нигде не ждут; ты здесь чужой, но твой дом - там, где твой враг.
Поэтому ты всегда умираешь дома.
Настя Сердобольская, тема - "поцелуй". РИ Гроза, соцреализм джен/гет pg, 815 слов- Не надо мне, господин хороший, руки целовать.
- Отчего не надо?
- Оттого, что у нас водочка продаётся, а я не продаюсь.
А у самого пальцы толстые, волосатые, и кольцо на безымянном. Бога бы постеснялся.
- А что же у тебя руки дрожат, будто картошку воровала?
- Не знаю: нынче у нас не холодно.
Говорить нужно весело, да в глаза не смотреть, - только на стол. На стол рюмку ставишь, а на нём эти большие руки лежат, всё равно что лапы, - но больше из этих лап свои руки не вытаскивать. Тебя бы, господин хороший, с медведем запереть одного - как бы ты задрожал? Никого ведь не кликнешь, тётушку разве, а она ещё расстроится, что гостя обижаешь.
- А часто к вам коллежские асессоры заходят, много ли платят?
- Уж нечасто. А ежели вы больше заказывать не станете, так я на кухню пойду.
Очень хочется руки вымыть, чтоб табаком не пахли. Хотя лучше бы в баню, и от взгляда этого отмыться. Вот странно: бродягам, каторжникам, девкам гулящим вслед плюют - им всё божья роса. А иной человек так посмотрит, что будто помоями обольёт, - и стыдно, хотя вины за собой никакой не держишь. Как в детстве бывало стыдно, когда на Пасху маменька говорила подняться на колокольню, а лестница крутая, и мальчишки дворовые внизу толпятся и разве не до земли нагибаются...
Вот и выросли мальчишки. В коллежских асессоров.
Руки под рукомойником держишь, пока пальцы от студёной воды не онемеют, а в зал с кухни поглядываешь: иной на словах такая важная птица, что-де по слову его кабаки на податях разоряются, - а стоит отвернуться, он и вилочку опустит в сапог, будто она для него тут положена. Волю дай - и тебя унесёт, как ту вилочку.
В детстве ещё бабушка пела за кружевом про "коробушку" - а дети, братья да сёстры, слушали, набившись на печку, как ласточки под конёк, и было невдомёк, отчего Катя к купцу приходит "ночкой тёмною", будто нельзя днём на ярмарке товар смотреть. Ночью ведь ни ситца, ни парчи не разглядишь, - а мечталось больше всего именно о ситце, тонком и незабудковом, чтобы маменька на праздник купила отрез и сшила новое платье.
И до сих пор вечерами нет-нет да и попросишь цыган спеть про коробушку, чтобы хоть на минутку сделалось так же, как в детстве, легко и весело, словно все братья и сёстры рядом и маменька того и гляди позовёт домой. И подпеваешь: "Подставляй-ка губы алые, ближе к милому садись"...
Только вот мечтаешь теперь вовсе не о ситце.
- И не стыдно тебе?
- Так не я сочинила эту песню, тётушка, - её купец сочинил.
А кабы сама сочиняла - ни один купец, что слушает да притопывает сапогом, в эту песню бы не попал. Им наливаешь, им закуску ставишь, у них губы от блинов масляные и копейки масляные, к пальцам липнут, - их за то целовать, что тебя и в эту копейку не ставят? Их знаешь, как пастушка в стаде каждую корову знает: кто смирен, кто с норовом, кому улыбнёшься, кого пожалеешь, - и они тебя так же знают, но их целовать за то?..
Это в песне всё просто - "милый", а вокруг - сплошь одни "благодетели".
Уж лучше во двор выйти и пса в мохнатое ухо поцеловать, чем благодетеля какого, пусть бы и самого доброго да трезвого.
- Ты погоди, милый: как господа подливу не докончат, так я тебе её и вынесу.
Обнимешь его, а он хвостом машет, смотрит и понимает всё: что только в цыганских песнях ночь хороша да украденный поцелуй сладок. А кабы сама сочиняла, - так не было бы в той песне ни ночи туманной, ни коня вороного, ни хмельного чужого угла, а было бы в доме и днём и ночью тепло, и ясно, и радостно.
Бабье лето над Волгой задержалось, за собакой щенки бегают, за щенками - дети гурьбой. Не свои пока, - для своих на одном месте осесть надобно.
Но любовь - она ведь и не для того, чтоб людей делалось больше, а для того, чтоб люди делались счастливее.
Соседкам не понять: ни приданого, ни хозяйства, и не зовёшь их на пасьянсы, когда их мужья уходят вечерами в кабак. Просто поднимаешься по крутому косогору туда, где под одной широкой-широкой крышей, под которой встало бы коней двадцать в ряд, умещается - от стены до стены - один вагон. Как в сказочную пещеру, где рождается нестрашный могучий зверь, - к тому, кто своими руками его создаёт и оживляет. Обед отнести. И поцеловать. При всех.
С гордостью. И с радостью.
- И не стыдно? - вот старуха на паперти, а всё туда же: замечает, кто ни проходит мимо. - Хорошая жена мужа у окошка ждёт, когда сам он на неё посмотрит, а не волочится за ним.
И что ответить? Что дышишь теперь легко, и на людей смотришь прямо, и руки не оттираешь перед колодцем от запаха жареного сала да кислой капусты, и петь хочется - все песни, что только успела выучить, - но впервые с далёкого детства совсем, ничего не стыдно?..
Хуан, Келегорм, тема - "ребёнок". Сильмариллион, джен pg-13, ~1020 словСквозь бойницы падает неяркий, прозрачный осенний свет. Высунешь морду - в низу склона где-то ещё зелёное, где-то - золотисто-рыжее, прохладный ветер пахнет яблоками и желудями. Река, ещё недавно располневшая на летних ливнях, теперь осела в берега, и подросшие гуси на камнях разминают крылья перед отлётом - их перекличку тоже доносит ветер.
С запада на восток, от Нарготронда до Химринга - долгий путь. Как ляжет снег, станет ещё более долгим. А солнце с востока на запад проходит с каждым днём всё быстрее, и по небу, над головой ещё такому синему, но уже льдисто-голубому у горизонта, тянутся пока дождевые, но почти снежные облака.
Жаль, у псов нет таких же, как у гусей, серых крыльев. Щенком не ценил счастья, когда можно было, обежав Форменос и окрестности, собрать всю семью. Теперь, сколько ни вглядывайся, - от одной горы другой не увидать даже с самой высокой башни. Не добежать, оттолкнувшись лапами от камня, по облакам, как по сугробам, когда и над головой - камень, и выйдешь во двор - камень, и даже ручьи кое-где заключили в каменную оправу, чтобы поили коней или вращали мельничные колёса.
Но он это выбрал сам - и когда выкатился из-под материнского бока и косолапо поспешил навстречу протянутым ладоням, пахнущим лошадью, ржаным хлебом и земляникой. И когда поднялся по пружинистым, как крыло, корабельным сходням на палубу, вздрагивающую от шагов так чутко, будто спина большого живого зверя. Раненого зверя. И был уже не щенком, а лапы держали нетвёрдо, хотелось их поджать, все четыре сразу. А потом эта живая громадина рванулась вперёд, грудью на волны, - а оглядываться и не хотелось.
И никто не тянул за ошейник. Мог бы остаться. Мог ли?..
Ведь и шкуру эту выбрал сам - украшенную теперь шрамами трёх битв. Бескрылую, зато с крепкими клыками, острым чутьём, чутким слухом и верным сердцем. Соратник тебя покинет, родич отвернётся, забудут приятели, - а пёс останется. Сам отпустил меня, Охотник, - так не зови назад голосами перелётных птиц. Ещё не время.
Хуан нашёл Тьелкормо на террасе. Кубок из горного хрусталя в его ладони почти опустел - и если смотреть сквозь хрусталь на другой берег реки, то кажется, будто кубок налит густым, переливчатым медовым золотом: осенью до краёв.
А тот и не смотрит, и не пьёт. Но пахнет грушей и липовым цветом - сидром нового урожая.
- Чего тебе, Хуан?
- Гулять. Смеркнется скоро.
- Хочешь в лес, так поди с дозорными.
Вот и как ему объяснишь, что хочешь видеть не лес, а его - почти беззвучно ступающим по опавшей листве, пускающим стрелу ради забавы так, что она не сбивает капель дождя с ветвей, предупреждающим песней рога оленье стадо?.. Он теперь советчик, а не добытчик. Лишь когда приходят вести о тёмных тварях, рыщущих на границах, - он прежде всех седлает коня, и кроме лука берёт копьё.
Но это не прогулка и не охота. Это война.
- Уж которая для тебя осень, а радуешься, как впервые.
И вправду - которая? Псы считать не обучены. Были годы, века, меченные огнём, горечью побед, бессильным воем о тех, кого не смог уберечь. А здесь и сейчас - те редкие минуты, когда идёшь с хозяином вдоль реки - через мост и до поворота, а потом, если не вспомнит о каких неотложных делах, то и до следующего поворота.
Хуан видел больше, много больше любой собаки. В сегодняшних щенках угадывал масть их вчерашнего прадеда или складку на лбу - от прабабки. И королевская гончая свора Нарготронда, и всякие пришлые, вроде матёрых аданских лаек, - все признавали в нём вожака. Он был такой один. Единственный в Эндорэ. И у эльдар бывают дочери и сыновья, когда выдаётся мирное время, - а ему...
А ему - бежать, ни о чём не заботясь, по кромке крутого берега. На том берегу среди стогов пасётся табун на ещё не побитой первыми морозами траве. И можно вспугивать стаи птиц, потому что в крепости вдосталь добычи, слушать заполошное хлопанье крыльев.
Только одно серое пятнышко распласталось на голых сырых камнях - и не улетает.
Это эльдарские стрелы бьют наверняка, не оставляя подранков, а коршун, врезаясь в стаю, - наудачу. Вот и у этого, молодого ещё гуся разбитое крыло волочится, кровь запеклась на торчащем обломке кости, сам себе наступает на грязные перья. А всё ж таки шипит, и здоровым крылом пытается отбиваться.
- Ну... ладно, не смотри на меня так. Шину я наложу, но возиться мне с ним некогда, будешь сам.
Так и перезимовали. Свернёшься у камина - а на спине тут же устраивают гнездо, что-то выклёвывают из шерсти и разве что не из зубов. Валяешься в снегу - а рядом скользят по льду перепончатыми лапами. Суют клюв в тарелку каши. Выщипывают сено из матрасов и тормошат украденные в плотницкой щепки, что-то своё бормоча. И ладно бы волчонок, или лисёнок, или лосёнок хоть, - кто-то четвероногий, на тебя похожий, кого можно учить играть, красться и прятаться, - так нет: едва сменивший жёлтый пух на серый, короткошеий ещё гусёнок-слёток. Подрастающий и крепнущий с каждым днём.
Говорят, такие гуси перелетают самые высокие хребты гор, через ледяные пики, на которых нет ничего живого, - выше поднимаются только орлы Манвэ. И приходит день, когда он встаёт на крыло, разбежавшись и вытянув шею, - и провожает тебя до самой опушки леса.
По весне гусь прилетал всё реже, а затем и вовсе перестал - должно быть, нашёл себе пару.
А вскоре после ухода короля сообщили: недалеко от Завесы разведчики напали на след волколаков. Большая стая особо и не скрывалась, даже напротив - срывали когтями кору с деревьев на высоте лошадиных морд, вырезали больше оленей, чем могли сожрать.
Значит, снова придётся долго бежать у стремени.
Минуло четыре десятка лет. На пятый - пришла зима, в которую снег растопило кровью.
Снег падает, падает, словно спешит спрятать происходящее за новой завесой, как карминную кляксу смыть с холста, - но он не в силах: снежинки тонут в крови и пламени.
Само небо тебя осудит, и все, кто в грядущем услышит об этом, тебя осудят, и сам ты себя осудишь, - только пёс простит и вернётся. Вернулся бы. Если б мог.
И чувствуешь себя коршуном, ворвавшимся в птичью стаю, - разбившим клин, прорывающимся когтями сквозь тела и крылья, ослепшим от белого снежного пуха, наугад, напролом.
А перед смертью вдруг ясно видишь, как с неба падает перо - большое, тяжёлое, серое.
Не орлиное.
Собачье.
Кэролайн ап Скатах, тема - "старость". Сеттинг C:tD, джен, 485 словКэр вытягивает ноги в полосу прибоя, отводит отросшие волосы от лица.
Память - как стёклышки, которые выносит море. Много лет назад бросишь острый осколок - вернётся сегодня гладким, как леденец. И больше не ранит, будто случилось, но не с тобой.
Так однажды протянешь руку - а не возвращается ничего.
И хочется отправить открытку в прошлое, той девочке, бежавшей по набережной за рыжей собакой колли, в белом платье, как с обложки толстого журнала с "выкройками для мам", - написать, что пить она научится совсем скоро, после кризалиса, когда усталый интерн скажет, что маму не удалось спасти. А закурит - после первого отступления, когда покидали фригольд, не подбирая раненых, и кто-то - должно быть, из тех, кто остался - его поджёг.
А плавать та девочка так и не научится.
Но ещё лучше - открытку в будущее: привет, старушка! Посылаю тебе горсть крупного, вулканического песка с Тенерифе - готова спорить, из тебя высыпается не такой. Посылаю ракушку с дыркой и два пера: белое - чайки, чёрное - попугая. Ты ещё поскрипишь, как они скрипят, выводя мой корявый почерк. Немного песен, немного тепла костра, свет маяка, чтоб загадать на него желание, - а больше у меня за душой ни гроша, ни бакса, ни песеты. Какой позор для леди ши, не правда ли?
Смешная шутка. Старость - то, чего с тобой никогда не было и не будет.
Кто-то, наверное, многое отдал бы за такое проклятие: чтоб запомнили молодым. Чтобы жизнь - шумная и короткая, как праздник, а понедельник уже не наступит, не догонит похмелье, не придётся отстраивать заново, по кирпичику, разрушенный мир.
Вот только за этот короткий праздник почему-то всегда успеваешь выучить, как отличать на слух выстрелы от фейерверков, как поднять знамя, если сломаны обе руки, и на какой фланг бежать, когда помощи просят оба. А попросить показать, как вплетать в волосы бусины или играть аккорды, поцеловать при встрече или на прощанье, да хотя бы просто послать открытку - каждый раз откладываешь на потом.
Даже в Грёзе нет такой почты, чтоб доставила наверняка, - но можно выбросить в море бутылку. А лучше - осколок. Море стерпит, а Кэр привыкла верить морю. Она на 80% состоит из человека, человек на 80% состоит из моря.
Старости нет, зато сейчас и здесь есть лунный фарватер, и на картах - только Звезда и Башня. Есть волны, которым, как кошкам, даёшь имена за то, что урчат и гуляют сами по себе, есть незнакомые безымянные берега, есть право танцевать на горячей гальке и засыпать под холодными звёздами, обнявшись впятером для тепла. А если во сне открываются старые раны, если во сне зовут те, к кому так и не пришла на помощь, и уходят те, кого не смогла удержать, - то просыпаешься до рассвета и бьёшь. Бьёшь в барабан. Так же страстно, как билось когда-то сердце.
И, ни о чём не жалея, встаёшь и плывёшь дальше - навстречу своей неизбежной новой войне.
Старости нет, зато сейчас - есть юность. Быть может - первая. И последняя, может быть.
Веденея, тема - "дом". РИ Колдовстворец, джен/гет pg-13, ~1150 словДом отец выстроил ещё до рождения дочери - но это было самым ценным его подарком. Позже была украшенная узорами колыбель, и с тех пор после каждой плотницкой работы из оставшихся обрубков он вырезал игрушки - а Веденея с нетерпением ждала, кого он увидит, кого угадает в очередном куске дерева: коня с крутой шеей или коротконогую свинью, собаку с хвостом колечком или кошку, свернувшуюся клубком. Дом издали казался такой же игрушкой, вырезанной для забавы из того, что осталось у деда после большой, богатырской работы - отстраивания Брянска после пожарища. Деда Веденея не помнила, видела только крест на его могиле, который отец тоже делал сам из древней, твёрдой как скала сосны, - и сам вырезал внизу, куда поп не смотрел, знак Велеса, хозяина деревьев.
Всё в доме, от крыльца до полатей, говорило об отце, как ухоженная скотина с лоснящимися боками говорит о заботливом хозяине. Отец учил, что всякой вещи нужно радоваться - тогда и она будет служить тебе с радостью, долго и справно.
А интересней всего было ездить с отцом в лес за деревом - как он говорил, с лешим договариваться. Пока он ходил по тропам, узнавая по своим приметам, какое дерево трогать нельзя - на нём гнездо птичье, или улей в дупле, или логово под корнями, - а какое свой век переросло и готово молодым деревцам уступить, - можно было многое в лесу подсмотреть, что затем в играх или во сне повторялось. По осени смотришь, как от протяжного вздоха ветра листья срываются, словно вспугнутые мотыльки. Зимой деревянный заяц прячется в белой пушистой стружке, как в снегу...
На шестое лето впервые пришли другие сны. В них был дом, не похожий на брянские терема, - огромный, как гора, раскрашенный ярко, как лакированный изразец. А внутри были тонкие, как в осином гнезде, стены, сквозь которые виднелись смутные тени, как сквозь туман, и лучины не светили, а чадили странным, пахучим дымом, от которого мутилась голова. В доме были деревья в кадках, но маленькие, с тонкими ветками, сгибавшимися под тяжестью мелких и кислых плодов, и были птицы - соловьи в железных клетках. Их песни были другими - не славили жизнь, а оплакивали её. Словно все в том доме - и птицы, и деревья, и люди - были пленниками, игрушками неведомого капризного ребёнка.
Не рано, но и не поздно Веденея начала понимать, что подарок купца, оберег заморский, который и ночью у неё на груди лежал, и был ключом к тем снам. И его бы выкинуть да забыть, но всё казалось, что в душных коридорах золотого дома она кого-то ещё не встретила, не нашла. И что та, другая, томившаяся в плену, будто просила не спешить, подождать, - будто до тех пор, пока связь не прерывалась, она, в своей клетке из пергаментных стен, могла видеть во сне могучие кроны деревьев, голос кукушки и иволги, тёплую деревянную кошку за пазухой.
Когда растёшь в доме, как в шершавых отцовских ладонях, и весь твой мир этой горстью объят и укрыт, - кажется невозможным его покинуть. Кажется, без этой берёзы напротив дома, с деревянной кормушкой для синиц и щеглов, - никуда. Да и незачем.
...А потом едешь вслед за Огнемирой Незвановной, оглядываешься с холма назад, а дом - как игрушка деревянная, у лесной кромки брошенная. Так и выходит, что выросла, и не будет игрушек больше, - с собой только ложка резная, деревянная, да деревянный гребень.
И хоть Огнемира Незвановна, пока гостила перед дорогой, много рассказала про колдовскую школу, - а всё же было боязно: вон как в седле ровно держится, будто и впрямь ордынка, как померещилось поначалу. И думалось, что жизнь изменилась так сильно, как дерево или глина меняется в руках мастера, приспосабливаясь к делу, - и сильнее измениться уже не сможет.
Оказалось же, что Колдовстворец от дома отличается мало. Такие же резные ставни, такой же лес за порогом, - только сказки, прежде в лесу прятавшиеся, сделались былью. Знаешь травы по именам, знаешь, какие подарки лесным хозяевам приносить и какие слова говорить, знаешь, как видения Нави толковать, как в память вещей да в чужие сны заглядывать.
Свои же сны остались прежними - их Веденея взяла с собой. В новом доме, в Совиной избе не удивишь никого, вздрогнув ночью от чужого, но знакомого чувства: первого свободного вздоха, без страха за то, что его услышат сквозь тонкие стены, полной грудью, - и подставляя грудь летящей в неё стреле.
А жизнь изменилась на пятнадцатую зиму, и не в школе, а в родительском доме.
Отец скрёб седую бороду и вздыхал, кабы не пришлось ехать в лес второй раз - за деревом на домовину. Мать не знала, кому молиться - и молиться ли, если в доме - нехристь, татарин, к тому же ещё колдун, да едва не замёрзший насмерть. А Веденея, как заговор беззвучно повторяя имя, знала наверняка, что он будет жить - потому что не может судьба вернуть сердце лишь для того, чтобы вновь отнять.
Тогда и вспомнила разом, что той женщиной из дома-дворца, к которому вели сотни каменных ступеней, женщиной в алом шёлке, расшитом золотыми языками дыма, - она сама и была. И тонкая тень за расписанной хризантемами ширмой, которую накрывала другая, большая и грузная тень, - была её тенью. И крик, заглушённый обитыми парчой стенами, от которого в клетках испуганно бились соловьи, - был её криком. Ей было пятнадцать - столько же, сколько сейчас, - когда отец подарил её хану. Её звали Лю. Очнувшись, он произнесёт это имя в ответ.
Было пятнадцать тогда. И пятнадцать теперь. Время - как кольца дерева. Так близко от одного до другого. И целую жизнь - короткую, но всё же - за одну ночь можно заново пережить.
Отец говорил, что дом - это не земля. Лю Лан Фэн-хатун приходит к нему на могилу. Над могилой растёт берёза, которую Лю помнит тонким саженцем с первой листвой, и синицы спорят в её ветвях с воробьями, - и это лучше крестов и лучше идолов духам.
В Колдовстворце, до самого последнего года, казалось иначе. Казалось, что дом - там, где лес. Там, где запах дубовой коры, стук дятла и перешёптывания дождя и осенних листьев, - всё то, что с детства было близким, рубашки ближе. Дом там, где твой род и речь, заклинания и умения, привычное "помоги, Сова", Навий морок, - то, что зовут предназначением, тем путём, что для тебя выбирают те, кто древней и мудрей тебя. Дом там, где друзья и семья, народ и князья, тотемы и храмы - и земля, на которой они стоят. Возьмёшь горсть земли в дорогу... и развеешь её над степью, прощаясь.
Сердце решило по-своему.
Был дом, подаривший страх, - но сны о прошлом ушли со смертью хана. Был дом, подаривший жизнь - и жизнь спасший, отогревший на печи, на овечьих одеялах. Был дом, подаривший знания.
И дом, подаривший счастье.
Степь тонет в жёлтых сумерках, к вечеру усиливается ветер, жмутся друг к другу кони. Скоро на небо высыплют, как зёрна полыни, осенние звёзды. Лю заходит в юрту, садится у очага, душистый дым с веснушками искр поднимается прямо к небу. Степь шумит вокруг, баюкает, охраняет, круглые стены овевают время и ветер.
Сын пытается отгрызть ухо деревянной кошки - самого дорогого подарка отца в честь свадьбы.
Джагатай-Хан, тема - "песня". Warhammer, джен pg-13, 1010 словШаманы говорили, что звёзды поют, а о чём - не говорили.
Джагатай с детства смотрел на звёзды. Он упал с неба, но о небе ничего не помнил. Если смотреть ночью с самого высокого холма, степь была похожа на отражение неба в озере: у каждого шатра горел костёр и тянул к звёздам тающий хвост дыма. Но костры гасли, а на зиму шатры снимались с места. Кто зажигал на небе огни, которые год от года не гасли, словно ждали путника, что найдёт по ним дорогу?
Джагатай рос. В детстве он стал ростом с отца и мог голыми руками задушить волка, забравшегося в загон с жеребятами. В юности - не было коня, который мог бы его выдержать, и шатра, в который он входил бы, не пригибаясь. Когда он повзрослел, ему выточили лук из сердцевины самого древнего дерева в степи, и одной стрелой он поражал шестерых, а всадников обгонял бегом. И ему хотелось верить, что в небесной степи живут такие же, как он сам, великаны, дети богов. Их шатры - высокие, словно горы, а их кони перешагивают через реки, и у них всего вдосталь, и не приходится ссориться меж собой.
Самый зоркий шаман, видевший не глазами, говорил, что между звёздами есть ещё звёзды, а за ними - ещё звёзды, но мы видим лишь тьму, потому что нашего зрения не хватает, чтобы объять им всё множество звёзд.
Джагатай злился, когда слышал, будто его зоркости было недостаточно. Его прозвали Ястребом, потому что он мог прицелиться во врага с двадцати сотен шагов, и стрела летела так быстро, что разрывала того на части. Он ещё напряжённей вглядывался в небо, но звёзды можно было пересчитать, а непроницаемой тьмы по-прежнему было больше. Потому бессчётное множество, которое нельзя было ни уместить между двух горизонтов, ни даже представить, в степи называли тьмой.
Устав смотреть на разрозненные огоньки, которые гасли от сильного порыва ветра, Джагатай собрал тьму людей - и сама степь стала тьмой, и его воля стала её волей. Люди с востока тщетно взывали к своим богам, разжигая для них жертвенные костры и проливая для них кровь рабов, - он дал им столько огня и столько крови, что их боги ослепли и захлебнулись. И когда города его врагов пылали, Джагатай тоже смотрел на небо: видны ли его братьям эти огни, что он зажёг? Знают ли они, что вся земля, какой только ни есть под небом, - отныне его земля, и нет больше земли, кроме степи? Найдут ли они дорогу?
А потом он увидел падающую звезду.
Оказалось, что братья похожи на него, но не похожи. И что земля не одна, но ни один из сотен других миров не похож на степь.
Когда-то его враг жил во дворце. Джагатай так и не занял его место - он подарил его трон освобождённым рабам, а сам ставил свой шатёр среди шатров своих воинов. Теперь его отец жил во дворце размером с город, а он так и не сумел привыкнуть к Терре - безжизненному булыжнику, облепленному людским муравейником. Ему было жаль эту тьму рабов, которые никогда не вдыхали чистого воздуха, никогда не чувствовали ступнями травы.
Скитаясь среди звёзд, Джагатай теперь мог слышать их голоса. Шум космоса напоминал поющие чаши шаманов, журчание степных рек на камнях, выклики птиц, слетающихся к водопою, ночное уханье совы, смех шакала, звон ветряных колокольчиков, - словно все эти звуки заблудились в космосе, как он сам. Звёзды о чём-то шептали, - и его воины просили его не транслировать эти звуки на палубы, потому что их слух был недостаточно острым, чтобы объять всё множество голосов вселенной. А шаманы прислушивались - и говорили: грядёт буря.
Буря в степи означала, что днём станет темно как ночью, небо наполнится грохотом, от которого содрогнётся земля, столбы огня встанут от земли до неба, и от них пойдёт пал, пожирающий сухую траву. Бури в степи боялись - до тех пор, пока Джагатай не сделал её предвестником своей победы. Его конница была громом, который эхом отражался от небесного свода, в его глазах были молнии, при виде которых враг обращался в бегство. Тогда он мстил за смерти своих людей и сражался, чтобы принести степи величие и свободу.
Теперь люди, которых он оставлял позади, нарекая их гордым словом Империум, - были жалки. Он не мог подарить им ничего, кроме права пресмыкаться у трона его отца. У него самого была только степь, но и отдать им степь он тоже не мог.
Каждый раз, когда он вёл войну, у войны был конец. Конец войны выглядел как голова врага, которую он подвешивал у входа в свой шатёр, и вороны выклёвывали её глаза, а степные ветры иссушали её плоть, пока она не превращалась в голый череп. Когда этот череп рассыпался прахом, - успевали родиться дети, не знавшие войны.
Теперь он не знал своего врага в лицо, а у похода, названного великим, не было и не могло быть конца. Джагатай не обманывался: это была не война, а он не был воином. И даже охотником не был - тот сам выбирает свои угодья. Он был Ястребом, посаженным на перчатку, которого спускали на добычу, а всё остальное время хотели держать в клобуке.
Когда отец запретил шаманов, он и впрямь стал блуждать между звёзд вслепую.
Зато он узнал, что звёзды могут не только петь, но и кричать, когда целые миры погибают в огне. И этот крик был понятен и без шаманов.
Только там, где от галактики до галактики - неизмеримые океаны тьмы, где сквозь глаза корабля не разглядишь без приборов даже крошечной светлой точки, - лишь там Джагатай мог насладиться тишиной. Звёзды молчали. Сигналы не дотягивались до него через пустоту.
Настало время последней песни.
Звёзды не гаснут. И не погибают. По крайней мере - не те, на которые кто-то смотрит. Он мог быть кем угодно - ослеплённой птицей, обманутым сыном, предавшим братом, - но для своих воинов он был огнём, за которым они шагали по звёздам. Он не мог их оставить. Только не их.
Звёзды не погибают. Они уходят - так далеко, что даже острому взору Белых Шрамов не разглядеть их путь. Но, всматриваясь во тьму, они будут знать, что там есть звезда. А значит - они ещё не свободны от долга. Значит - их видят. Их ждут. И однажды они тоже найдут дорогу в небесную степь, где кони перескакивают через горы.
Осень стоит на дворе, как рыжий олень в солнечную заплатку: выйдешь на порог - рванётся прочь порывом ветра, только листья взметнутся, как монеты в детской сказке про золотое копытце. Здесь, на окраине, где притаилось общежитие института, столица - совсем не пугающая, почти домашняя. Можно выйти в тихий двор, сесть на скамейку и читать учебник до самых сумерек, а на страницы будут падать осенние листья. У соседнего корпуса кто-то из парней вынес на скамейку гитару, подбирает аккорды, окружённый приятелями, поглядывает на тебя...
"Фамилия у вас смешная", - сказала завхоз, когда Виктория записывалась в общежитие. И добавила, протирая очки воротником блузы: "Вы же из форов, учиться-то вам зачем?". Форы или не форы - здесь, в столице, какая уж теперь разница. А про то, зачем учиться девушке, - не спросила. Этим в институте больше никого не удивишь. Конкурс общий и лекции общие. Только корпуса общежития - раздельные. Через двор.
А казалось при заселении, будто сами стены всё ещё пахнут табаком. И надписи на стенах, оставленные предшественниками, - где они теперь, эти мальчишки, которым происхождение закрывало путь в Академию? В горах? В братских могилах? - пока не закрасили. Весь сентябрь Виктория, возвращаясь пешком с занятий, - под мостом продают пушистые астры и мелкие кислые яблоки из предместий, её любимые, - входила в комнату и прижималась щекой к потрескавшейся штукатурке родины. Закрывала глаза: неужели всё это - правда? А может, просто игра, и ты только делаешь вид, будто учишься, понарошку? Ведь не может быть, чтобы всерьёз, чтобы насовсем.
Всерьёз - это война где-то там, далеко. А это - игрушки: губернаторские гранты, олимпиады, новенькое лабораторное оборудование... И надо успеть наиграться, пока не отняли.
Они все немного торопятся. И юный профессор, сам вчерашний студент, - из-за дефицита кадров преподавательский состав помолодел, - тоже спешит рассказать всё, что успел узнать, всё, что успел полюбить, открыть для себя, опробовать, испытать. Пытаешься угадать по говору, из какого он округа. "Р" в её имени он так перекатывает на языке... из округа Форратьер? Кого он потерял по дороге сюда - всех родных, или же повезло? У тех, кто смешался с пёстрым ковром столицы, прошлого нет. И будущего тоже нет. Но об этом не говорят - таков уговор. Правила их игры.
Никто, прося внимания с кафедры, - запинаясь от волнения или уткнувшись в конспект, - не добавляет в конце: всё это может закончиться уже завтра! А тишина после каждой фразы подразумевает именно это. Но проще жить по расписанию пар. Готовиться к экзаменам, а не к осаде. Не приезжать в поместье на лето потому, что легче дышится в полупустых читальных залах, а не потому, что боишься, что не сможешь вернуться обратно.
Окно в расписании - можно сбежать в кафе в соседнем от института переулке. Первый этаж опустевшего особняка, лепнина под потолком, чёрное пианино. Музыкант играет романсы - кто он, бывший слуга? Теперь - звезда студентов и заходящих на рюмочку вдов. Когда-то хотели запретить, потом махнули рукой: какая опасность, в самом деле, от песен про осенние вальсы, заснеженный старый сад и прочую пейзажную лабуду. Бормочешь официанту: "Я подожду друзей" - бережёшь стипендию, заходишь просто погреться. А юный профессор так забавно смущается, когда замечаешь, что он подпевает.
В другой жизни, не этой, не на Барраяре - в такие моменты можно было бы мечтать о свиданиях под осенними фонарями. Или можно было бы представлять, каков цетагандийский куратор - зануда, но ещё вовсе не старый - без грима. Но - не сейчас. Сейчас - не до того. Сейчас все мечтают о том, что куратор заметит их дипломный проект. О том, чтобы попасть на стажировку на орбитальную станцию. А лучше - чтобы работать на Бете! В крупнейшем исследовательском центре, на передовых направлениях науки! Плевать, что не сбудется! Пока ещё есть время - не нужно сдерживаться в мечтах!
Пока игра ещё не закончилась, и все игрушки не упали в одну коробку.
В пору её детства старшие братья любили говорить: дерево вырастает за века, а погибнуть может за минуты, - так же и человеческий род. Если нас и тебя не станет - это всё равно что не станет разом и деда, и прадеда. Некому будет вспомнить, некому рассказать другим.
Однажды на заставу пришёл человек и просил одолжить ему меч, потому что его меч был сломан. Буду проходить назад - отдам, обещал он тогда. Несколько месяцев спустя он уже возвращался и действительно оставил меч на заставе - нетронутым, без единой зазубрины. Это было знаком того, что Бретиль жил в мире. Таким его Дунна и запомнила: как человека, который никогда не расстаётся с мечом и не задерживается подолгу на одном месте, словно чего-то ищет.
Ещё запомнила, что он был рыжим - тёмной лисьей рыжиной, в масть осеннего леса с глазурью жёлтой смолы на стволах и ломтиками медового света сквозь поредевшие кроны. Позже Фриогар скажет, что осень ей идёт - к глазам, блестящим и тёмным, как каштаны, прятавшиеся в листве вокруг дедовой усадьбы. В детстве она приносила ему те, что падали на её сторону частокола, - как давно была эта пора!
Уходя на битву, каждый из братьев положил в мешочек на поясе горсть земли, - а Дунна положила пригоршню каштанов. Так её и нашёл после битвы человек лисьей масти: без припасов - всё осталось в котомках братьев, - без лука, расщепленного брошенным камнем, с одними рассыпавшимися каштанами, которые она, едва придя в себя, стала неловко собирать с земли уцелевшей рукой. Ещё не веря, что больше нет ни братьев, ни Фриогара, - прижала каштаны к груди: первый, второй, третий.
- Это что у тебя, вроде оберега?
Она не придумала, как объяснить, и потому просто кивнула.
- Идти сможешь? Пойдёшь с нами, здесь теперь небезопасно. А твои обереги, если голодно будет, и пожарить можно.
Шли без дороги: по еле заметным лесным тропам, поваленным через топь стволам, и почти бегом - по открытым полянам с травами выше головы. Как добыча, уходящая от охотника, пересекая собственный след. Дунна помнила, как на берегу реки, у разрушенного моста, встретили других беглецов. И как столкнулись с врагами посреди леса, и некоторые остались под теми деревьями навсегда. Всё, что было, и хорошего, и дурного, - и назойливая боль от ран, и саднящая пустота на месте тех голосов и рук, что поддерживали в пути, и костерок на привале, спрятанный в яме, - всё сливалось в одну большую, как мешок за плечами, усталость. На ненависть ни у кого не было сил.
А чем больше усталость - тем быстрее шаг. Так и идёшь, жуёшь травинку, чтоб не сохло во рту, или хромаешь, опираясь на палку, и не веришь, будто можно дойти до моря, это же всё равно, что зацепившийся за верхушки сосен месяц достать, - но идёшь, потому что по следу крадётся смерть, а доставаться ей после всего - обидно. До следующего дерева, и после него - до следующего, и оно ещё не последнее, и хорошо.
А когда становится невмоготу - опускаешь ладонь в мешочек на поясе и перебираешь каштаны. Один, другой. Третий раскололся тогда же, когда от удара орочьей дубины сломалась нога.
А потом - только один. Второй Дунна вложила в ладонь погибшего лекаря, потому что ей больше нечего было отдать. А мёртвые отдавали выжившим всё: мечи, бинты, пучки целебных трав, фляги с чистой водой. Сапоги, если твои уже прохудились.
Новые потери даются легче тем, кто уже потерял свой дом, близких и всё, что представлял о будущем. Беглецы щедры - никто не спросит, зачем делить на двоих последний кусок хлеба, зачем для других работать не смыкая глаз, перевязывая раны, стирая бинты, собирая хворост или стоя на страже, зачем за других отдавать жизнь. Ответ ясен без слов: чтобы кто-то дошёл. А если никто не дойдёт, ты об этом уже не узнаешь. Жадность присуща только ненависти: присвоить чужую землю, убить больше врагов, расширить границы, собрать трофеи, а всё мало и мало, и будет мало, пока ещё есть куда идти войной.
...День, в который она вышла к морю, Дунна запомнила лучше всего.
- Наверное, ты никогда не видела столько воды?
- Я никогда не видела столько неба.
Туман над гаванью - хоть режь ножом, как масло. И рассветное солнце в нём - большим розовым яблоком, а на песок набегают волны - светлее золота, чище серебра, с шипящей пеной, как в кружке эля. Можно сбросить на берегу тот невидимый заплечный мешок, в котором не один пуд невысказанных жалоб, невыплаканных слёз, не справленных в спешке поминов, не случившихся чудом смертей, уже дышавших в лицо, - и с разбега в солёную воду, холодную, как утренняя роса. Лежать на линии прибоя в платье - словно весь этот путь проделала лишь для того, чтобы вернуться в детство.
Безопасно и безмятежно. Море покачивает, тормошит, толкает в бок. И никто не осудит за то, что ты, смеясь, плещешь на солнечные лучи драгоценными брызгами.
Только нет рядом братьев, и в волосах пробивается седина - Фриогар сказал бы, что она похожа на первый иней на тёмной коре осенних деревьев.
А больше всего в гостях Дунне понравился маяк. Высокий, прямой и белоснежный, он парил над гаванью и ночью светил ярче луны. Луч касался воды вдали, как меч, который опустил концом в море мирный, но недремлющий великан. Она часами, днями молча сидела у маяка и смотрела за горизонт, а эльфы не спрашивали её ни о чём.
Затем узнали, что она посадила у маяка каштан - и ушла назад в Бретиль, когда взошедший росток превратился в молодое дерево, дважды сменившее листья. Ещё немного - и зашумит, споря с прибоем. Немного, конечно, не по человеческим меркам, - человеческий век короток, а память слаба. Пусть те, кто останется, взглянут на него и вспомнят. И почувствуют себя как дома.
А Дунна вернётся домой - где-то там есть другая застава, где лишних рук не бывает.
Пока вырастают деревья и маяки, пока кто-то видит их издали и поднимает голову, пока кто-то отдыхает в их тени, - ненависть скорее сожрёт сама себя, но подавится... каштаном. Твёрдым и гладким.
И всеми сказками, которые Дунна расскажет о море.
- Официант, в моём супе неупокоенные души!
- Это курица, Хулио. Заткнись и ешь.
- Я просто хотел разрядить обстановку.
Он бы и вовсе не сидел сейчас в забегаловке с громким названием "Ранчо клювача", но когда побратим твоего вожака - Вендиго, приходится помогать, как говорят люди, по-родственному. И сопровождать его старого теурга, чтобы он не забыл, куда идёт. Это не было лишено смысла: не далее чем минувшей ночью эту развалину чуть не сбила фура, поскольку он уставился на фары, как олень.
А сейчас Хулио смотрел, как выглядит его подопечный в человеческом обличье, даром что смотреть было больше не на что - владелец "Клювача" явно позаимствовал детали интерьера у своих разорившихся коллег по малому бизнесу, сразу нескольких, и обитые липнущим к заднице малиновым дерматином диваны соседствовали с деревянным "пиратским" штурвалом.
Морду теурга - правильнее было сказать "лицо", но так не сказали бы даже случайные посетители той же забегаловки - стянуло шрамом, отчего верхняя губа стремилась вверх и вбок, - а части зубов не хватало. То, что он говорил, непросто было понять, особенно сейчас, когда он пытался прожевать всё и сразу. Зато в общении с духами ему не был равных - по крайней мере, так говорили.
А остановились они здесь потому, что с тех пор, как была проложена автодорога и небольшое поселение, где раньше жили только беглые амиши и охотники на кабанов, начало разрастаться, здешние духи птиц перестали отзываться. Гибло слишком много пернатых: неоновые вывески гостиниц, издалека приветствующие усталых дальнобойщиков, были для перелётных стай как лампы для мотыльков. Если им не удастся найти новый маршрут в обход проложенного века назад, с поселением придётся что-то решать. Вместе с "Клювачом" и его несвежей курицей, замаскированной щедрым количеством чёрного перца.
Но старик знал, что делать. Недаром у него была справка о шизофрении.
Ночью, на окраине, где огни не мешали видеть звёзды, Хулио развлекал себя мыслями о том, как увлекательно, наверное, быть безумцем. Когда смотришь в голубое небо как в озеро, представляя, как разобьёшь в белые брызги величественную облачную шапку. Когда видишь экспресс, мчащийся по Млечному пути и оставляющий за собой созвездия искр. Когда в сумерках под ногами перебегают крошечные создания, родившиеся из осенней сырой темноты, и при брошенном на них взгляде успевают в последний момент прикинуться опавшими листьями.
Говорят, вслед за пришедшими с другого континента дорогу сюда нашла и Охота, и сейчас её время. Кому людские трассы не указ, так это гончим, которых могут почуять только безумцы, не привыкшие утыкаться носом в землю. Гончие проносятся яростными порывами ветра, с лёта перемахивают через мосты, и там, где они случайно наступают на дорожное полотно, одинокие автомобили без видимых причин вылетают на обочину. Скажут - человек заснул за рулём. Это время требует крови, насыщается перед зимней спячкой. Не покуситься бы ненароком на чужую добычу.
- Дай мне взглянуть хоть одним глазком. Мы же друзья.
- Мы не друзья.
- Ты просто не помнишь. А я здесь как раз для того, чтобы обо всём тебе напоминать.
С рассветом скворцы садились на зелёную изгородь, на морды сонных коров, на широко раскинутые руки теурга, - казалось, они того и гляди оторвут его от земли. Шорох тысяч пар крыльев дрожал в воздухе, наполняя его тем, что древнее музыки, тем, что более ощущается, нежели слышится. Хулио припал к земле в высокой траве, стараясь не спугнуть. Раз уж позволили присутствовать - а не зря же он проделал путь через несколько штатов, - нельзя было выдать это присутствие даже случайным движением ушей.
А над головой чёрные стаи собирались в стремительно и плавно перетекающие фигуры, словно кто-то невидимый рисовал птицами по чистому холсту неба. Живое облако то сгущалось, то распадалось, то таяло без следа, как одно огромное существо, свободное от любых физических границ и силы притяжения, - если у духа и могло быть материальное воплощение, кроме воды и огня, то только такое.
Для теурга эти картины были так же ясны, как для человека - дорожные знаки. Он вёл диалог недолго, а когда волна птиц схлынула, Хулио чуть не оглушило всё то, что люди называли тишиной.
- Ну как? - спросил он почему-то шёпотом. - Удалось подсказать им другую дорогу?
- Они всё поняли,- медленно проговорил теург, и Хулио успел подумать, что это и было ответом, прежде чем он продолжил. - Они не боятся смерти.
- А чего же они боятся?
Огрубевшая к зиме земля подрагивала - по трассе вдали проехали первые утренние водители.
- Боятся потерять себя, если выберут чужую дорогу.
- Значит, война? - Хулио обернулся на неоновые вышки.
- Нет. Слишком долго. Я останусь, чтобы предупреждать их об опасности.
Хулио не стал намекать, что теург уже так стар, что ему осталось недолго. Если тот сказал - останусь, значит - останется навсегда. Что бы это ни значило.
И, значит, это "навсегда" было быстрее, чем воевать с безымянным пока человеческим муравейником.
Хулио бежал по обочине трассы, глянцевый после дождя асфальт зеркалил затянутое сизой хмарью небо. Тяжело быть безумцем, думал он, замечая то там, то здесь раздавленных колёсами енотов и броненосцев. Каждый может сделать то, что в его силах, и быть спокойным. Безумцам такое спокойствие неведомо вовсе. Но без них мир гораздо раньше потерял бы свои очертания.
Безумцы - не хранители фантазий и чудес. Они стоят на страже самого простого, всего того, чем пренебрегут другие, не обратят внимания, не станут за это бороться. Того, что для них самих является ценным, а для тех, кто отвык от простоты, и выглядит чудесами.
-
-
07.10.2018 в 15:30Каждое слово ценно, и западает, когда читаешь.
-
-
07.10.2018 в 15:36Спасибо! всегда рад, когда удаётся передать настроение и ритмом в том числе.
-
-
07.10.2018 в 21:59-
-
07.10.2018 в 22:00-
-
07.10.2018 в 23:56-
-
07.10.2018 в 23:59-
-
08.10.2018 в 00:09-
-
08.10.2018 в 00:15Список тем вот (мне тоже не помешает иметь его под рукой))
Мы предварительно стартовали на 11 тем с носа, но я бы постарался расписаться на все 22.
-
-
08.10.2018 в 00:48Идея интересная, но читает меня в последнее время примерно один человек, так что не знаю
-
-
08.10.2018 в 03:36А зарисовка такая атмосферная, душевная, щемящая.)
Спасибо!
-
-
08.10.2018 в 11:08Всё так)
Amarth,
-
-
08.10.2018 в 12:05-
-
08.10.2018 в 19:06-
-
08.10.2018 в 19:12Рад, что получилось. история же правда светлая. :3
Амелия Б.,
Просто люблю гусей.)
и феанорингов.но гусей больше.-
-
08.10.2018 в 19:43Почти все, когда узнали, сделали фейспалм. Феаноринги - затаили и запомнили. И только Тингол... Впрочем, в его случае гуси были скорее последней каплей.
Господи, как перестать гнать?
-
-
08.10.2018 в 19:49Что-то мне видится, что это были скорее краткие характеристики, чем фанфики) Куруфин делает это искусно, Маглор делает это с песней...
-
-
08.10.2018 в 20:03И такие вкусные описания природы, что прямо уррр.
И вообще очень зримо.
-
-
08.10.2018 в 20:15-
-
08.10.2018 в 20:23-
-
09.10.2018 в 03:00-
-
09.10.2018 в 09:51Можешь засчитать себе ачивку - написал благодаря тебе мойпервыйфанфик-по-арде.)
-
-
09.10.2018 в 10:15-
-
09.10.2018 в 10:20Я как раз, дописав предпоследний, взглянул на список тем и подумал, что "ребёнок" - самая непонятная тема, что её разве что на Настю и можно было ещё натянуть... Оказалось, что не только х))
-
-
09.10.2018 в 10:56-
-
09.10.2018 в 11:03-
-
09.10.2018 в 17:33-
-
09.10.2018 в 17:40-
-
11.10.2018 в 17:06-
-
11.10.2018 в 17:10-
-
11.10.2018 в 17:12